– Ничего тебе не сделают, – сам себя убеждал Рейневан, видя приближающийся к нему патруль, вооруженный рогатинами и гизармами. Но для верности говори: «Чехи». Vitame vas, bratri! Я Рейнмар Белява, узнаете? Врач нам нужен! Felcar! Пожалуйста, позовите фельдшера!
Когда Рейневан появился в штабе, его с места обнял и расцеловал Бразда из Клинштейна. После него начали трясти ему руку и хлопать по плечах Ян Колда из Жампаха, братья Матей и Ян Салавы из Липы, Пётр Поляк, Вилем Еник и другие, которых Рейневан не знал. Ян Краловец из Градка, гейтман Сироток и командующий походом, не дал выхода никаким чрезмерным чувствам. И не казался удивленным.
– Рейневан, – приветствовал он достаточно холодно. – Смотрите, смотрите. Рады видеть блудного сына. Я знал, что ты к нам вернешься.
– Пришло время кончать, – промолвил Ян Краловец из Градка.
Они обошли с Рейневаном линии и позиции. Были одни. Краловец хотел, чтобы они были одни. Он не был уверен, от кого и с чем Рейневан прибыл, ожидал секретных посланий, предназначенных исключительно для его ушей. Узнав, что Рейневан ничьим посыльным не является и никаких посланий не принес, нахмурился.
– Пришло время кончать, – повторил он, входя в окоп и проверяя ладонью температуру ствола бомбарды, охлаждаемой сыромятной шкурой. Смотрел на стены и башни Стшегома. А Рейневан все посматривал на руины разрушенного кармеля. На место, где – целую вечность тому назад – впервые встретил Шарлея. Целую вечность, подумал он. Четыре года.
– Пора кончать. – Голос Краловца вырвал его из раздумий и воспоминаний. – Самое время. Мы свое сделали. Хватило нам декабря и января чтобы захватить и одолеть Душники, Быстшицы, Зембицы, Стшелин, Немчу, цистерцианский монастырь в Генриково, да плюс множество городков и сел. Преподнесли мы немцам науку, запомнят нас надолго. Но уже прошла масленица, уже начался Великий пост, елки-палки, девятый день февраля. Мы воюем, считай, уже более двух месяцев, причем зимних месяцев. Промаршировали, пожалуй, сорок миль. Тянем за собой телеги, тяжелые от трофеев, гоним стада коров. А дисциплина падает, люди устали. Оказала сопротивление нам Свидница, под которой мы стояли целых пять дней. Скажу тебе правду, Рейневан: у нас не было сил на штурм. Гремели пушками, бросали огонь на крыши, пугали, а вдруг свидничане сдадутся или хотя бы захотят вести переговоры, пожеговые выплатить. Но пан Колдиц не испугался, а нам пришлось уйти оттуда ни с чем. Полностью. Домой. Ибо время. Как ты считаешь?
– Я ничего не считаю. Ты тут командуешь.
– Командую, командую. – Гейтман резко отвернулся. – Войском, мораль которого катится к чертям собачьим. А ты, Рейневан, пожимаешь плечами и ничего не считаешь. А что делаешь? Спасаешь раненного немца? Паписта? Привозишь, отдаешь лечить нашему фельдшеру. Оказываешь милосердие врагу? У всех на глазах? Дорезал бы его в лесу, мать твою!
– Не думаю, что ты всерьез это говоришь.
– Я поклялся… – проворчал сквозь зубы Краловец. – После Олавы. Дал себе слово, что после Олавы никому не будет милости. Никому.
– Мы не можем перестать быть людьми.
– Людьми? – У гейтмана Сироток едва пена не появилась на губах. – Людьми? А ты знаешь, что случилось в Олаве? В ночь перед святым Антонием? Если бы ты там был, если бы видел…
– Я был там. И видел.
Глядя в удивленные глаза гейтмана, Рейневан без эмоций повторил:
– Я был в Олаве. Я попал туда менее чем через неделю после Трех Царей. Сразу после вашего отъезда. Я был в городе в воскресенье перед Антонием. И все видел. Наблюдал также триумф, который потом праздновал Вроцлав по поводу Олавы.
Краловец какое-то время молчал, глядя из окопа на колокольню стшегомской церкви, с которой как раз начал раздаваться звон, звонко и звучно.
– Значит, не только в Олаве, но и во Вроцлаве ты был, – констатировал он. – А сейчас объявился здесь, под Стшегомом. Как гром средь ясного неба. Появляешься, исчезаешь… Неизвестно откуда, неизвестно как… Люди уж болтают всякое, сплетничают. Начинают подозревать…
– Что подозревать?
– Успокойся, не кипятись. Я тебе доверяю. Знаю, что что-то у тебя серьезное было. Когда ты с нами прощался под Велиславом, двадцать седьмого декабря, на поле битвы, мы уже тогда видели, что у тебя какие-то срочные, очень срочные и неслыханно важные дела. Уладил их?
– Ничего я не улаживал, – не скрывал горечи Рейневан. – Я же проклят. Проклят стоящий, сидящий и работающий. На горах и долинах.
– Как это?
– Это долгая история.
– Обожаю такие.
О приближении сегодня чего-то необычного во вроцлавском соборе объявил собравшимся в храме верным возбужденный гомон тех, что стояли ближе к трансепту [801] и хору. Они видели и слышали больше, чем остальные, столпившиеся в главном нефе и в двух боковых. Последние вынуждены были сначала удовлетворяться домыслами. И слухами, донесенными растущим, повторяющимся шепотом, проходящим по толпе, словно шелест листьев на ветру.
Большой тумский колокол начал бить, и бил глухо и неспешно, зловеще и мрачно, отрывисто. Его медный язык, что было отчетливо слышно, снова и снова колотил в одну и ту же точку. Эленча фон Штетенкрон схватила ладонь Рейневана и сильно сжала. Рейневан ответил взаимным пожатием.
Портал, ведущий к ризнице, был украшен рельефами, представляющими мученическую смерть Иоанна Крестителя, покровителя собора. Оттуда выходили и пели двенадцать прелатов, членов капитула. Одетые в праздничные стихари, держа в руках толстые свечи, прелаты стояли перед главным алтарем, лицом к нефу.
Гомон толпы возрос, резко усилился. Потому что на ступени алтаря вышел собственной персоной епископ вроцлавский Конрад, Пяст из династии олесницких князей. Наивысший церковный сановник Силезии, наместник милостивого пана Зигмунта Люксембургского, короля Венгрии и Чехии.
Епископ был в полном церковном облачении. В украшенной драгоценными камнями митре на голове, в стихаре, одетом на туницелу, с пекторалью на груди и изогнутым как крендель епископским посохом в руке, он являл собою что-то действительно величественное. Окружала его аура такого достоинства, заставляющая подумать, что это не какой-то вроцлавский епископ сходит ступенями алтаря, но архиепископ, избранник, митрополит, кардинал, даже сам папа римский. Да что там, – персона более достойная и благочестивая, чем нынешний папа римский. Намного достойнее и благочестивее. Так думали многие собравшиеся в соборе. Да и сам епископ в конце концов думал так же.
– Братья и сестры! – Его сильный и звонкий голос, загрохотав, казалось, под высокими сводами, заставил утихнуть толпу. Затих, еще раз ударив, соборный колокол. – Братья и сестры! – Епископ оперся на посох. – Добрые христиане. Учит Господь наш, Иисус Христос, чтобы мы прощали грешникам их провинности, чтобы молились за врагов наших. Это добрая и милосердная наука, христианская наука, но не к каждому грешнику может быть она направлена. Есть провинности и грехи, которым нет прощения, нет милосердия. Любой грех и хула будут прощены, но хула против Духа не будет прощена. Neque in hoc saeculo, neque in futuro, ни в этом веке, ни в будущем.
Дьякон подал ему зажженную свечу. Епископ взял ее в ладонь, облаченную в рукавицу.
801
поперечный неф (церк.).